Впервые о Карло Джибладзе я услышал на одном горном аэродроме, который, как почти всякий горный, имел громкое название, более-менее ровную площадку и посадочные знаки, порядком выгоревшие на солнце и изжеванные козами. Правда, был еще и рубленый домик радиостанции. А рассказал о Карло начальник этого аэродрома — Васильич, неунывающий бобыль лет пятидесяти, этакий даже романтик, сохранивший густые волосы и чувство юмора. На его узком лице всегда проглядывало выражение лукавства и какой-то тайны. Поглядишь на него и сразу поймешь: знает человек такое, о чем ты и догадываться не смеешь. И ведь он действительно знал множество историй и рассказывал их так, что от смеха начинались колики в животе. А откуда, казалось бы, знать: жил он в отдалении, трижды в день говорил по радиостанции да отправлял десяток пассажиров. Забот у него, конечно, хватало, поскольку он был и начальником, и радистом, и кассиром, и рабочим. Одно время была у него толковая помощница Зина, молодая совсем девушка, неизвестно как забившаяся в этакую глушь, но прилетавшие летчики ее избаловали, а после и вовсе увезли. Так что Васильич пребывал в одиночестве, носил авиационный картуз с кокардой и синий костюм без знаков различия, гордился, как можно было понять, и тем и другим, и именно картуз снимал в холода неохотно.

Рассказывать он любил и, случалось, договаривался до таких небылиц, что никто не верил, но все смеялись, и не над байками, а над самим Васильичем, который, веселя нас, изображал в лицах. Умел представить даже таракана, который выползал якобы на стол перед прилетом самолета. Это уж ни в какие ворота не лезло, потому что о прилете не всегда могут сказать даже диспетчеры в приличном аэропорту, что говорить о таракане. Но Васильич настаивал и в качестве примера рассказывал другую историю. Мы ждали доказательств, после забывали, а когда, спохватившись, говорили об этом Васильичу, он с удивлением смотрел на нас, разыгрывая непонимание.

— Ну как же! — восклицал он. — Как же не доказательство! Самое что ни на есть доказательство: вечером посадочные знаки пропали, а утром появились, я проснулся — возле порога козы пасутся.

— Пусть и так, — не сдавался кто-нибудь, — но таракан-то при чем? J

— Ну, таракан, — неохотно тянул Васильич, — он, ек-мотылек, ни при чем. Но зато, скажу вам...

И начиналась третья история, которая не имела отношения ни к первой, ни ко второй — все было жизненным, исполнялось в лицах, и с непременным «ек-мотылек!». Единственным человеком, который спокойно воспринимал рассказанное, был наш бортмеханик Комаров. Мы его звали Комар: он постоянно ворчал, на земле и в воздухе. И, попривыкнув, мы воспринимали его ворчание как жужжание комара. Больше того: если он замолкал, казалось, что-то не так в пилотской, и наш командир, бывало, толкал задремавшего механика и говорил:

— Пожужжи немного!

Комар сердился за то, что его потревожили, начинал говорить о тяжелой судьбе механика, который раньше всех приходит и позже всех уходит...

Этого мы и ждали.