Жил он в центре города, на Пушкинской улице, в небольшой квартире, одиноко жил и привычно. Жениться, как полагал Никодим Васильевич, он не успел по причине постоянной занятости, а также потому, что считал себя человеком нелюдимым, замкнутым и не очень-то приветливым. Раньше, когда он еще надеялся жениться, ему думалось, что не всякая женщина выдержит его характер, не всякая приладится, и винил себя. Одно время он долго ухаживал за машинисткой из издательства, с которой и познакомился по работе, водил ее на концерты или в кино, дарил цветы... Но вероятно, машинистка решила, что время ухаживания затянулось, и вышла замуж за другого. Никодим Васильевич погоревал какое-то время — оказалось, привык к этой женщине, — но после все забылось, и он просто жил. А когда набегали подобные мысли, он отмахивался от них, заключая справедливо, что годы уже не те. «Да и вообще, — говорил он мысленно, а иногда и вслух, — что за разговоры!» И время шло, годы бежали, и стало их почти шестьдесят... Так что этот вопрос отпал сам собою. Кроме того, стало побаливать сердце, об этом приходилось думать, раненый глаз, над которым военврач выкинул кусок кости и стянул кожу, все больше туманился бельмом. Никодим Васильевич от операции отказался, а доктора и не настаивали из-за его больного сердца... Словом, забот хватало. С виду, правда, Никодим Васильевич еще довольно крепок, худой, всегда по-военному подтянутый, костюм строгий, однотонный галстук завязан маленьким тугим узлом. Волосы седые, коротко постриженные. Лицо тоже худое — скулы выдаются — и кажется иногда злым из-за шрама над левым глазом, где отчетливо видны три рубца. Левой брови почти что нет, и на ее месте — неровная впадина, по ней изредка пробегает нервный тик, отчего кажется, что Никодим Васильевич подмигивает кому-то. Но это бывает редко, только тогда, когда Никодим Васильевич разволнуется.

Рюкзак висел года два на стене, у письменного стола, и Никодим Васильевич, придя, бывало, из редакции, смотрел на него, вспоминал Зареченские Выселки и надеялся, что когда-нибудь он все же туда поедет. Там же продолжал он висеть, когда Никодим Васильевич ушел на пенсию; это произошло сразу же после того, как он два месяца провалялся в больнице... На пенсию Никодима Васильевича провожали тепло и бурно. Его заместитель, с которым он проработал восемь лет, сказал речь; он напомнил, что Никодим Васильевич воевал, после учился, и начинал свою журналистскую практику в этой же газете, начинал рядовым, а заканчивает редактором. Еще заместитель сказал, что теперь у Никодима Васильевича наконец-то будет то, чего всем так не хватает — свободное время... Маргарита Николаевна, бессменная секретарша, полная и хлопотливая женщина, заварила непременный во всех редакционных разговорах чай... Никодим Васильевич растрогался, глаз его дернулся несколько раз, когда он благодарил своих уже бывших сотрудников, ему было грустно; все же пенсия, будто конец жизни. Никодим Васильевич думал об этом, и еще о том, что работа в редакции так же будет катиться без него, как и с ним, что уход одного человека еще ничего не значит... Ему вспомнилось, как в университете он мечтал о рассказах, о больших статьях; он и написал несколько рассказов, напечатал их... Но это было совсем не то, о чем мечталось: слабые, типично газетные рассказы. Никодим Васильевич еще какое-то время надеялся, что у него появится свободное время и он напишет, а после редко вспоминал: редакторская работа требовала полной отдачи. Никодим Васильевич засиживался ночами, и о рассказах думать было просто некогда. И постепенно он свыкся с мыслью, понял, что ничего уже не напишет, и утешал себя мыслью о том, что должен же кто-нибудь делать и эту работу.