Справедливо было сказано кем-то, что каждый приходит к тому, к чему тяготеет; нечто подобное должен был подумать и я, оказавшись в мартовский полдень на крыльце нашей поликлиники. В голове сидела одна-единственная мысль, прочная как гвоздь-«двухсотка», — меня отстранили от полетов на полгода. Если верить председателю комиссии, доктора отнеслись ко мне по-доброму, поскольку имели возможность отстранить и на год.

Я стоял на ступенях крыльца, бесцельно смотрел на просохший местами тротуар, на остатки грязного снега под деревьями, курил и все не решался пойти в штаб отряда и сообщить новость. Хотя вряд ли это известие могло оказаться новостью: туда уже позвонили. Плохие вести бегут впереди, это известно. Отстранение на любого летчика действует подобно удару по голове: не смертельно, но требует немедленного лечения, поскольку, кроме полетов, иной жизни нет и не предвидится, — но я-то последнее время думал, как бы оставить самолет, пожить без него и оглядеться. Отчего же и меня так ударило? Быть может, дело в том, что уйти самому и быть отстраненным не одно и то же? Наверное, а возможно, я получил то, что заслуживал.

Когда рано утром я поехал в поликлинику, у меня не появилось никакого предчувствия. Годовую медкомиссию я проходил не впервые и поэтому спокойно лежал на кушетке, пока снимали кардиограмму, с таким же чувством ожидал в коридоре вызова, побывал у терапевта, а затем — у хирурга и окулиста. Спокойно вошел и в кабинет невропатолога. Врач сидела за столом, писала что-то и одновременно разговаривала с медсестрой, пожилой женщиной в накрахмаленном, но все же желтом халате. Кажется, я ее раньше не встречал. С Валентиной Борисовной мне приходилось говорить не однажды, и поэтому и спокойно смотрел на нее и на белоснежный ломкий халат. Когда я вошел, она отвлеклась от разговора и поздоровалась.

Я назвал свою фамилию, понимая, что она могла и забыть.

— Так! — сказала она (у нее всегда выходило «тяк»), нашла мою книжку и снова взялась за писание. — Не люблю его, — продолжила она прерванный разговор. — Болел, но зачем-то поехал на Сахалин. Это, простите меня, поза. Поза, — повторила она, взглянув на медсестру. — А женщины! Их было немало, об этом мало кто знает, но...

Из этого «но» надо было делать вывод, что Валентина Борисовна знала. Сестра покосилась на меня и сказала, что она что-то читала и ей показалось интересным.

— Не знаю, — капризно возразила Валентина Борисовна. — У меня свое мнение: не люблю! И с обратным заключением никогда не соглашусь. Вы раздевайтесь, — предложила она мне поприветливее, а сестре посоветовала: — Подумайте — и придете к такому же мнению. Не зря же я его и читать не стала.

Сестра ничего не ответила, а мне пришло в голову, что работает она недавно и Валентина Борисовна спешно обращает ее в свою веру. Казалось бы, какое дело ей до этой женщины, которая явно дорабатывает до пенсии, была далека и от Сахалина, и от чтения и поддерживала разговор из вежливости. Как новенькая, она не слышала того, что было известно всем в поликлинике: Валентина Борисовна увлекалась литературой, что выражалось в основном в осведомленности о личной жизни писателя. Коллеги относились к этому довольно спокойно, старались, вероятно, избегать литературных разговоров, и однажды я слышал, как одна медсестра сказала другой: «Тяк!» — и они похихикали.