За пару минут до снижения я зачитал контрольною карту, попросил пилотов доложить диспетчеру, довернул самолет вправо на пять градусов, чем вызвал одобрительное восклицание Саныча, сказавшего: «Вот это я понимаю!» — и глядел на заснеженные Хибины, на угасавшее сияние, на редкие огни земли. Это и было как раз то, от чего предостерегал меня Рогачев.

От гулявшей здесь метели не осталось и следа, и видимость установилась такая, что с десяти километров были видны даже слабые огни между сопками; мерцали в тусклом свете оплывшие вершины гор, снега синели и, темнея, уходили на север. Сияние успокоилось, лишь изредка вскидывалось красными всплесками, напоминая угасающий костер. Мне было слышно, как Саныч запросил снижение, и самолет устремился к земле. Двигателям изменили режим, и они засвистели тонко, обиженно... Все это было привычно, потому что за годы полетов повторялось сотни раз, и все же именно теперь я почувствовал это как-то по-другому, острее. Пришла совсем уж странная мысль, что самолета, на котором мы летели, нет или, точнее, не должно быть, и вслед за нею другая: хорошо, что никто не знает моих мыслей. Можно представить, что сказал бы Рогачев, тем более что это обрывки мыслей, в которых больше чувства, чем понимания. Действительно, я летел в самолете, которого как бы и не существовало; оставалось только посмеяться над собой.

Я смотрел на безмолвную красоту северной ночи, в которой так близко сошлись снега и звезды, сияние и темнота, и совсем не удивился мысли о том, что с этого момента самолет станет для меня совершенно другим; именно он поднял меня над землей, позволяя увидеть с высоты синевшие вершины сопок, приблизил звезды, и все же... Все же я должен был расстаться с ним. И тогда с удивительной ясностью ко мне пришло, что гибель Татьяны, так же как и ее жизнь, не может пройти бесследно, впрочем, как ничья жизнь и ничья гибель. Мелькнула мысль, что надо простить Рогачева — он и так будет наказан, потому что в мире кроме нашей любви и ненависти существует высшая справедливость: в те минуты она увиделась мне в чистых снегах, в сиянии и в том, что мы никогда ничего не забываем...

Резкое снижение заставило меня взглянуть на приборы; конечно, так пикировать любил только Саныч, и я сказал ему:

— Хватит падать, вы — не истребитель.

И тут же услышал голос Рогачева, сказавшего, что пилотирует он сам и немного упустил. Это было почти невероятно: он всегда работал ювелирно, и поэтому ошибка говорила о многом. Десятью минутами раньше я порадовался бы, но теперь...

— Бывает, ничего страшного, — сказал я и попросил довернуть два градуса.

Рогачев принял эти слова за подковырку, что-то проворчал, и Тимофей Иванович поглядел на меня осуждающе.

Мы снизились, вышли в створ полосы, которая чернела среди снега и была отлично видна, приземлились, а через час уже взлетели над сопками и пошли домой. Все как всегда, и поэтому меня удивило, когда Рогачев после посадки вдруг приказал:

— Прошу всех оставаться на местах!