Метель унялась, и вокруг было ослепительно бело от свежего снега, на западе, за речкой, над еле видимой Покровщиной, готовилось упасть большое красное солнце. От его тусклого света по снегу тянулись длинные тени. Тихо было вокруг и хорошо, но как-то пусто. Вокруг столько домов, а никого не видно, и даже не верилось, что во всех этих домах живут люди: выгон был пуст, и трубы не дымили.

У ворот мы стали прощаться. Когда Терентий Иванович, приобняв бабушку и поцеловав ее в платок, стал говорить, что мы как-нибудь навестим еще, дедушка с удивлением глядел на него, переводил взгляд на меня. Он не понимал, что происходит: беспечная улыбка снова гуляла по его лицу, а потом враз, будто переродившись, он стал серьезным, таким, каким был всю жизнь. Видно было, как ему тяжело удержать остатки сознания: брови его хмурились, кривились губы, и умными, все понимающими глазами он долго смотрел на Терентия Ивановича, затем на меня, и вдруг сказал:

— Прощайте! Спасибо, что проведали...

Он не договорил, заплакал скупо, одними глазами.

И это было так неожиданно после всех детских выходок, неуместных слов, что у меня дрогнуло сердце, ком подкатил к горлу. Семен Александрович знал, что не суждено нам больше увидеться... Мы обнялись, я ткнулся в его бороду и поспешил уйти. Слезы душили меня, и казалось, я заглянул туда, куда человеку по извечной его слабости и путь-то заказан.

Сзади скрипел снегом Терентий Иванович, и когда через минуту я оглянулся, то увидел, что он плачет, а Семен Александрович с женой так и стояли у ворот, глядя нам вслед.

— Иди! Иди! — сердито сказал Терентий Иванович, стыдясь, вероятно, своих слез. — Пробивай дорогу!..

А ведь Терентий Иванович был сильным человеком и никогда не плакал. Мне не узнать, что ему увиделось в те минуты, возможно, он думал: а придет ли кто к нам в последние дни жизни? и будет ли у нас такое просветление?..

С километр мы шли молча.

Заметенная дорога становилась все неприметнее. Солнце зашло, и все вокруг поспешно засинело. Наступил вечер. Оглянувшись еще раз, я увидел издали темневший осинничек, несколько домов, два-три желтых огонька в окнах. А вокруг было безлюдье и поля, и казалось, пронеслось над этими местами что-то опустошающее, отчего вымерли люди, обнищали некогда богатые и веселые края. И только снег, покрывший это бедствие, лежал тихо и смирно, отливая какой-то неземной синевой.

Сколько раз вспомнится мне этот вечер после, сколько раз я подумаю: «Ах, дядя, мой дядя, Терентий Иванович! Пройти бы нам еще одну такую же метель, хватить бы ветра и снега, и сказал бы ты мне все, что думаешь, а не молчал...»

Терентий Иванович затаил на меня обиду: он так и не смирился с тем, что его сыновья не вернулись в поселок и, отслужив армию, поехали в тот город, где жил я. Терентий Иванович уговаривал их, но они, проявляя характер, вернуться решительно отказывались. И дядя, которому хотелось, чтобы сыновья были рядом, загрустил, заскучал и даже постарел. Отчего-то он считал, что это я сманил братьев. «Вы там не слушайте его, — наверное, говорил он сыновьям, когда те приезжали в гости. — Меня слушайте да своим умом живите!» Быть может, наставления выглядели по-другому, но братья после поездок домой какое-то время сторонились меня.