Мы взлетели, пробили легкие облака и, продолжая набирать высоту, пошли на восток. На высоте июньское солнце становится нестерпимым, и в пилотской это сразу чувствуется. Остекление преломляет лучи и кидает на приборы щедрые блики.

— Пекло, а не работа, — недовольно проворчал Саныч, которому достается больше всех. — Загораешь правой щекой, скоро кожа слезет.

Рогачев повернул к нему голову, но ничего не сказал, и в кабине снова стало тихо. Какое-то время, пока мы не оторвались от облачности, по ней, подобно самолету сопровождения, скользила наша тень — четкий силуэт, обведенный радужным крутом. Довольно красиво и говорит, что облачность тонкая. Она — ровная и немного синяя — уходит далеко и кажется бесконечной.

Саныч снова что-то сказал, но я не расслышал. Впрочем, если бы что-то серьезное, он нажал бы кнопку внутренней связи. Но все же — что?.. В такие минуты меня спасает Тимофей Иванович, который сидит на своем кресле между пилотами; как зоркий страж, он неотрывно смотрит на приборы, усы, как пики, целятся в пилотов, но стоит только кому заговорить, как он сразу же поворачивается на голос, лицо его оживает, губы, брови, щеки двигаются. Сейчас он смотрит вправо, и на лице его смешанное чувство озабоченности и лукавства; возможно, такой бывает мимика человека, который закрывается от солнца газетой. Тимофей Иванович прищурил один глаз, скривил губы, и мне ясно, что Саныч никак не может продернуть газету за крепление форточки Но вдруг он улыбнулся: Саныч закончил это хлопотное дело.

— Теперь другой коленкор! — слышу его радостный голос, и в который раз мне приходит в голову, что без Тимофея Ивановича я не знал бы, чем заняты пилоты, а главное, жизнь нашего экипажа казалась бы мне совсем иной.

Можно сказать, я и не догадывался об этой жизни, поскольку из моей кабины видны только ноги пилотов — правая командира и левая Саныча, лицо бортмеханика и кусок двери. Вот и все, но это не так мало, как может показаться. Не говоря о лице Тимофея Ивановича, на котором своеобразно отпечатывается любое, самое мелкое событие, многое можно понять хотя бы по тому же пристукиванью ногой по педали. Рогачев стукнул дважды, и мне ясно, что сейчас он предложит мне взять управление.

— Ну что, навигатор, отдаем? — говорит он, и голова бортмеханика мгновенно поворачивается на голос.

— Подождем малость, — ответил я, и лицо Тимофея Ивановича, скопировав командира, выразило легкое удивление: Рогачеву не ясно, зачем медлить.

Он и спросил об этом, а бортмеханик уставился на меня, интересуясь: «В чем загвоздка, милейший?!»

— Выйти надо, — пояснил я. — Но не сейчас, а когда пройдем Москву, там будет поспокойнее.

— Идея хорошая, — вмешался Саныч, которому, видать, надоело сидеть молчком; он часто произносит эту поговорку: «Идея хорошая, но грех неотмоленный».

— Добро, — сказал Рогачев лениво, а Тимофей Иванович кивнул, давая понять, что и он не против.

Вот тут Рогачев и постучал ногой по педали, мелко, часто — догадался, зачем это я собираюсь покинуть пилотскую.

Впрочем, секунду назад я не думал об этом — выходить, не выходить, не представляя, как там Татьяна, бегает ли по салону или же, устроившись на контейнерах, разговаривает с Ликой. Возможно, она что-то поняла и сняла часы. Хорошо бы, но вряд ли... Я не настолько суеверный и не думаю, что, пока она носит на руке командирские «ходики», произойдет что-то страшное. Но все же лучше бы сняла: когда имеешь дело с такими, как Рогачев, предполагаешь худшее.