Все же я настоял на своем и узнал, как форсировали Днепр, как закреплялись на правом берегу.

— Там место такое есть, — говорил Терентий Иванович неторопливо, глуховатым голосом, — Малые и Большие Бугры... Вот там все и было. Кто на лодке, на плоту, а то и на доске — все в дело шло. У кого бочка, то считалось хорошо, пока, правда, пуля не попадет...

Терентий Иванович замолчал, задумался.

— А как вот когда плыли? — спросил я, боясь, что дядя больше ничего не скажет. — Берега не видно?

— Ничего не видно, — ответил он. — Темнота, туманец как бы. Слышно только по-над водою: плюх! плюх! А то вскрикнет кто: «Ой!» И пошел бедняга. Да, заняли мы Малые Бугры, — продолжил Терентий Иванович несколько живее. — День лежали, потому как головы не поднять, а ночью взяли и Большие. Ну немцы, понятно, рвутся, скинуть хотят — отбиваемся. Артиллерия нам стала помогать: гатит по тем и гатит. Вот так и отстояли правый берег.

— А на пароме?

— Паром, это уже после, — сказал Терентий Иванович, улыбнувшись мне. — Я тогда был таким молодым, как ты сейчас. Рядовой, боец. Вызвал меня старшина и говорит: «Давай за обедом!» За обедом так за обедом: если о еде вспомнили, значит, дело веселее. Взял я термос и вещмешок, еще автомат у меня, и подался на левый берег. Тогда паром уже наладили. Да! Добрался, можно сказать, спокойно, а кухня в леске стояла. Насыпали мне в термос супу, хороший, с мясом, пшена дали на всю братву. Я закинул термос за спину, в левую руку вещмешок, а еще хлеб и автомат. И, само собой, на паром. Людей там набилось — стать негде. Ну, притулился я возле машины, а машина с пушечкой, и расчет ее. Отошли, значит, идем, тут налетел самолет, зараза, и не попал, а тот шофер как с ума сошел, рванул с парома. «Куда?! — кричат. — Куда?..» И матом на него... Нашло на него или как — не услышал, и так — кого подавил, кого в воду скинул. Паромщики, видать, были тертые ребята, веревки в воду кинули. А течение-то сильное. Уцепился я, держусь. А когда в воде оказался, автомат упустил, хлеб, а вот мешок с пшеном так зажал, что, когда вытащили, вырвать не могли. Смеялись: добрый, говорили, солдат, пшено не бросил... Вот такое было, — закончил Терентий Иванович. — Давай по чарочке, да расскажешь мне о хлопцах.

Мы долго говорили о сыновьях Терентия Ивановича, что там у них да как, потому что ничего милее этого разговора для него и нет. Я больше не спрашивал о войне, чувствуя, что Терентий Иванович ничего не расскажет, он и это-то поведал случайно, что ли...

Вернувшись тогда домой, в тесноту хаты, Терентий Иванович вскоре устроился кондуктором на товарных поездах. На железнодорожную станцию, которая была километрах в семи от деревни, он ходил пешком, как ходили тогда все — по выгону, мимо хат, мимо скотного двора и кузницы, а дальше — полем. Возвращался он точно так же, принося с собою незнакомый запах курного угля, смазки, дыма, иногда гостинцы: то кусок сахара, то макухи круг, а бывало — и конфет. Терентий Иванович был у нас единственным, кто зарабатывал, как говорили тогда, живые деньги, потому что и моя мать, и бабушка трудились в колхозе, где платили трудоднями, а точнее, вовсе не платили. И поэтому в нашей тесноте много говорилось о деньгах, о работе, о хлебе. Терентий Иванович рассказывал о порядках на станции, передавал услышанные там новости. Время тогда было нелегкое, и люди жили ожиданием чего-то прекрасного, что должно было непременно прийти после войны, а поэтому рождалось множество слухов и догадок. Все это я понял после, как и убедился — люди охотнее всего говорят о том, что им хотелось бы увидеть или услышать, как бы им хотелось жить.