...Отвоевавшись, Терентий Иванович возвратился в нашу деревню, к своей матери — Федоре Александровне, и поэтому в небольшой, покосившейся от времени хатке, стоявшей как раз напротив магазина, стало теснее и веселее. Теперь нас было четверо: бабушка, дядя, моя мать и я. По своей мизерности хатка перегородок не имела, и если бы не деревянная лежанка у печи да сама печь, то неизвестно, как бы мы жили там и спали, потому что жилье наше было метров семи-восьми. А еще стол у окна да табуретка. Словом, теснота. Надо сказать, что строилась наша хата до войны как времянка, в надежде, что придут лучшие времена и тогда-то возведут большой и светлый дом, многооконный и веселый. Но такие времена не наступили, пришли еще худшие, и пришлось ютиться в состарившейся и подпавшей на один угол времянке. Вокруг нее, правда, было просторно: зеленел огород, у ворот росли молодые тогда, не выбитые войной акации, тонкие и высокие. Недалеко от них находился колодезь, к которому меня не пускали и куда меня тянула какая-то страшная сила: все хотелось взобраться на сруб и заглянуть в гулкую колодезную пропасть.

Когда в военной форме, с медалями, появился Терентий Иванович, мне сказали, что это и есть мой родной дядя, который ушел воевать, когда я только родился, и которого я, конечно, не знал. Дядя мне сразу же понравился — и его выбритые, но все же колючие щеки, отдававшие немного одеколоном и табаком, и ладно сидевшая на нем гимнастерка, и медали, и блестящая зажигалка. А когда он сказал, что вез мне в подарок маленький пистолет и патроны к нему, то покорил меня окончательно.

— Как же так? — спросил я Терентия Ивановича. — Вез и — нету?

— Нету, — согласился он, улыбнувшись, и развел руками. — Нету, отобрали. Не положено — оружие.

Я молчал, хотя мне хотелось спрашивать: «Кто отобрал? зачем отобрал?» Мне никакого дела не было до всех этих «не положено» — воображение рисовало мне черный пистолет, и казалось, если бы я вез его, то у меня бы не нашли: уж я этот пистолетик из рук не выпускал бы, спал бы с ним и прятал так далеко, что никто не нашел бы. Конечно, я тогда не знал о том, что находят как раз то, что спрятано глубоко, и сердце мое сладко ныло при мысли, как однажды я вышел бы к своим дружкам на выгон с пистолетом: представить было страшно тот восторг, который я увидел бы в их глазах. Все по очереди держали бы пистолет, а затем мы всей компанией отправились бы к речке пострелять... Об этом можно было только мечтать, и я, как бы вдогон мечте, просил дядю еще рассказать, какой он был, этот маленький пистолет. Дядя посмеивался надо мною. Кстати, это оказалось почти единственным, что он рассказывал о войне, точнее, с нею связанное, и гораздо позже, когда я стал постарше и просил вспомнить что-нибудь из того времени, он как-то сердито отмахивался. Тень пробегала по его лицу, он молчал, хмурился:

— Зачем оно тебе! Этого лучше не знать!

И только однажды, когда я через много лет приехал в гости, и зашел к Терентию Ивановичу, и мы сидели за столом, отмечая встречу, он разговорился. Я узнал тогда, как при обстреле один шофер на пароме вскочил в машину, включил скорость и поехал в днепровскую воду. Рассказав, Терентий Иванович помолчал, а потом сказал с удивлением:

— Ну, куда он поехал. Куда?!

И посмотрел на меня так, будто я должен был ответить. Это его удивление, обращенное к погибшему тридцать лет назад, и привело меня к мысли, что дядя мой, подобно многим фронтовикам, находился в прошлом, и, хотя минуло столько лет, он вспоминает о войне каждый день. Я стал расспрашивать, стараясь не упустить благоприятный момент, но Терентий Иванович снова отмахнулся, и нежелание рассказывать заставило меня подумать, что, возможно, в его прошлом есть какая-то тайна: ведь другие делились воспоминанием охотно, без лишних уговоров.